еще внутренне сопротивляется этой чуждой, такой неприемлемой мысли.
Поэтому Лида молча топчется на снегу и глядит в потемневшее в сумерках поле.
— Нет, спасибо, Артем, — говорит она, помолчав. — Я найду себе место.
В самом деле, она не смогла бы сейчас находиться среди батарейцев, забивавших гроб с матерью и отцом и видевших то, что осталось от них. Уже это одно сейчас было бы для нее нестерпимым.
— Я пойду к себе на работу.
— Ну, как знаете, — почему-то оскорбился Артем.
Глава третья
1
И вот госпиталь. Эта работа. Кто бы знал, как она тяжела!
Лида зябко поеживается, стоя одна на дороге. Глядит в темное небо. Задержалась она со списками! Пора возвращаться в палату назад. Небось кто-нибудь уже стонет, зовет ее, плачет.
На крыльце Лида стряхивает с себя снег, обметает веником валенки. Рывком открывает дверь в палату. Нет, все спят. Здесь тихо, тепло. Печка топится. Капитоныч сидит на обрубке полена, клюет носом, вот-вот упадет.
Лида трогает его за плечо, тот мгновенно раскрывает осмысленно — словно не спал — свои некогда синие, а сейчас уже сильно повыцветшие голубые глаза.
— A-а, ты, Лидушка-детушка…
— Я… Ну, как тут у нас?
— Нича-аго-о, — торопливо, певуче откликается санитар. — Дело у норме…
— Ты иди подремли, а я посижу. Я уже отдохнула, погуляла немного.
— Да я, Лидушка, тоже как штык… Эт я так!
— Ну, иди подремли, — повторяет она.
Капитоныч, кряхтя, поднимается. Шаркает негнущимися ногами, но вдруг возвращается с полдороги, говорит:
— Ты покличь тады, ежели што…
— Хорошо. Позову.
Он ложится клубком на соломе, возле ящика с медикаментами, подремать полчаса. Без подсменки начались четвертые сутки. Побережников, второй санитар в их палате, убит дальнобойным снарядом на станции. Больше некому подменять.
Лида медленно палочкой ворошит помертвевшие угли в печи, оживляет их прикосновением. Словно собственные воспоминания о прошедшей неделе.
Как трудно постигнуть рассудком бесконечность вселенной, ее мертвую черноту, так сейчас Лиде было почти невозможно постигнуть войну, а в войне — свое собственное одиночество.
В самом деле, куда ни пойди, на тысячу верст и вправо и влево, везде бьют орудия, поднимаются в небо осветительные ракеты, стрекочут и верещат автоматы и пулеметы, а ты всем чужая, все заняты делом, и у каждого на душе свое горькое горе: ты ничем не несчастней, не счастливей других.
Со своим одиночеством, с горем она и пришла в первый день сюда, в эту палату, и сразу же кто-то окликнул ее:
— О-ой, сестренка, скорей… Помоги, подними-ка мне ногу повыше. Нет сил, затекла…
— Сестреночка, дай напиться, иссох весь насквозь…
— Ой, сестра, умираю…
— Пи-ить…
— Мама, мамочка, ой, не бейте, я больше не буду!
Кто-то в белых бинтах вперекрест то и дело встает, порываясь бежать, приходится силой удерживать его, класть компрессы на лоб, уговаривать, гладить волосы, как когда-то, наверное, мать ему гладила светлые пряди, убаюкивать, повторяя: «Спи, усни, моя радость…»
Прошло всего несколько суток со дня гибели ее родителей и всего их букановского гнезда, а кажется — вечность. Всего несколько суток дежурства в переполненной ранеными душной комнате, при коптилке, эти стоны и хрипы, отвратительный запах запекшейся крови, немытого тела, эфира, мочи, а потом этот грохот бомбежки и свист бомб, рассекающих воздух, он входит, как штопор, в твое утомленное тело, свист, отсасывающий от сердца всю кровь, выжигающий душу. Как привыкнуть к нему?
Сейчас в госпитале много раненых. К Лиде, в темную ее комнату, санитары несут только самых тяжелых: с ранением в голову, в легкие, в брюшную полость, с ампутированными конечностями, почти умирающих. Иные и умирают тут, потому что медицина порою бывает бессильна. Иные, полежав день-другой, начинают ровнее дышать, приходят в сознание. И каждого Лида должна напоить, накормить, каждому измерить температуру, проследить за пульсом, дыханием, сделать уколы и всякого рода лечебные процедуры, которые требуют и особенной чистоты, даже стерильности, невозможной в условиях фронта, и каких-то несложных, но пока неизвестных ей особенных навыков, наконец, просто нежности и терпения. И доброты…
Целый день она кружится, не присаживаясь, без подсменки — ее сменщицы заняты в операционной — и без сна и еды. Иногда от усталости Лида словно пьянеет, ее чуть пошатывает. Тело кажется невесомым. Тогда она прислоняется к бревенчатой стенке и задремывает на ногах на какой-то коротенький миг, чтобы снова очнуться, отозваться на голос, просящий о помощи, снова делать инъекции, давать кислород, класть грелки к ногам, а к голове лед, хлопотать с перевязками, с переливанием крови. В конце концов даже бомбы ее перестали пугать: рухнуть, скорчиться где-нибудь в уголке, на полу, а там пусть хоть убьют, все равно, только б выспаться, отдохнуть… Поэтому Лида и не удивилась сегодня, когда выскочила по какому-то делу на мороз и лицом к лицу столкнулась с человеком высоченного роста, в каракулевой папахе, вылезающим из саней.
Человек при виде ее не сдержал своей радости, засмеялся, молодцевато сдвинул набок папаху.
— Вот так встреча! — сказал он, улыбаясь. — Здравствуй, Лида Буканова!
Она не ответила.
Ослепленно глядела на серую от морозной пыльцы щегольскую бекешу и на собственные свои закопченные руки, залитые йодом, молчала, как будто не верила ни ему, ни себе.
— Что молчишь? Далеко ли направилась?
Наконец-то нашлась для простых, обиходных человеческих слов:
— По делам.
— Брось дела! Я найду тут товарища одного — и поедем в дивизию.
— Я?! — она отступила. Что-то жаркое, вдруг задевшее самый чувствительный нерв, обожгло ее душу. В дивизию — это значит на самую-самую передовую… Может, в роту, во взвод… И там она будет еще ближе к войне… И к нему… Но увидела трепетный огонек нетерпения в глубине его глаз и ответила недоверчиво, сухо, вопросом:
— А зачем? Для чего?
— Как зачем? Воевать.
— Я воюю и здесь.
— Здесь не так. Сама знаешь: тылы… Война там. Серьезная, настоящая. А тебе нужно быть настоящим солдатом.
— Мне никто не позволит…
— А тебе обязательно позволения надо?
Он глядел на нее испытующе, без улыбки. Словно синие льдинки, искрились глаза под нависшими, будто нахохлившимися, бровями.
И вдруг засмеялся.
— Ну ладно, — сказал полковник решительно, твердо. — Три дня на раздумье. Приеду и заберу. Капитан Большаков, такой раненый есть у тебя?
— Возможно, и есть. Я не знаю. Проверю.
— Давай быстро проверь!
А сам шел уже следом, красивый, уверенный в себе, хорошо понимающий свою власть, свою силу над ней. Пошутил на ходу:
— Ты, солдатик, не бойся! Двум смертям не бывать…
Но она ничего не ответила.
Разыскав Большакова — оказалось, тот самый «ее»